Поэтому, при всей эпичности, герой Высоцкого – это герой лубка. И в то же время, персонажи его песен – удивительно живые и даже вполне правдоподобные типы. В том и был секрет успеха Владимир Семеновича, что он звериным нюхом волка, попавшего в безысходную западню, почуял – советская эпоха и оказалась временем реализовавшегося лубка. С его уродливо прорисованными героями, с аляповатыми и не на том месте нашлепанными красками, с идиотским текстом снизу рисунка – «партия – наш рулевой», «учиться, учиться и учиться», «экономика должна быть экономной».
Смешно и странно. «Вся русская литература вышла из гоголевской шинели». А вся советская цивилизация, с ее натужными порывами к «звездам Веги» и центру Галактики – из базарного лубка. Причем из тех, которые подурее, вроде «Как мыши кота хоронили». Или даже из «Сказа про шута Абрашку» – «А сзади его ворона, для жопы его оборона». Слова народные, музыка Григория Александрова.
Советскую лубочность Высоцкий сумел влить в свои песни, отчеканить так, что лубок в его исполнении, оставаясь все той же мазней, превращался в настоящее, без дураков, произведение искусства. Вся военная и послевоенная эпоха в его песнях нередко сводится к набору карикатур. Но запоминаются эти карикатуры куда лучше, нежели тома стихов и прозы, прославлявшие «трудовой и боевой подвиг советского народа»:
Час зачатья я помню неточно,
Значит память моя однобока,
Но зачат я был ночью порочно
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе,
Девять месяцев - это не лет.
Первый срок отбывал я в утробе:
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам святители, что плюнули, да дунули,
Что вдруг мои родители зачать меня задумали,
В те времена укромные, теперь почти былинные,
Когда срока огромные брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия, а многих даже ранее,
А вот живет же братия - моя честна компания.
Ходу, думушки резвые, ходу,
Слово, строченьки, милые, слово!
Получил я впервые свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил
Отыгрался бы на подлеце,
Но родился и жил я и выжил,
Дом на Первой Мещанской в конце.
Там за стеной, за стеночкою, за перегородочкой
Соседушка с соседушкою баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так: система коридорная,
На тридцать восемь комнаток всего одна уборная.
Здесь на зуб зуб не попадал, не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал, почем она, копеечка.
Не боялась сирены соседка
И привыкла к ней мать, понемногу.
И плевал я, здоровый трехлетка
На воздушную эту тревогу.
Да не все то, что сверху от бога -
И народ зажигалки тушил.
И, как малая фронту подмога
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три ручья сквозь дыры крыш просеяно
На Евдоким Кириллыча и Кисю Моисеевну.
Она ему: Как сыновья? - Да без вести пропавшие!
Эх,Киська, мы одна семья, вы тоже пострадавшие.
Вы тоже пострадавшие, а значит обрусевшие -
Мои - без вести павшие, твои - безвинно севшие.
Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал не забыт, не заброшен.
И дразнили меня - недоносок,
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я,
- Пленных гонят, - чего ж мы дрожим?
Возвращались отцы наши, братья
По домам, по своим, да чужим.
У тети Зины кофточка с драконами, да змеями -
То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония, трофейная Германия:
Пришла страна Лимония - сплошная чемодания.
Взял у отца на станции погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились, потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили:- зачем? - Он в ответ,
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет.
Пророчество папашино не слушал Витька с корешом:
Из коридора нашего в тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком, припрешь к стене -- откажется
Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется.
Но у отцов свои умы, а что до нас касательно,
На жизнь засматривались мы вполне самостоятельно.
Все - от нас, до почти годовалых
Толковищу вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле.
В ремеслухе живи -- не тужи.
Ни дерзнуть, ни рискнуть, но рискнули -
Из напильников сделать ножи.
Они воткнутся в легкие
От никотина черные,
По рукоятки легкие трехцветные наборные,
Вели дела отменные сопливые острожники.
На стройке немцы пленные на хлеб меняли ножики.
Сперва играли в фантики, в пристенок с крохоборами
И вот ушли романтики из подворотен ворами.
Было время и были подвалы,
Было дело и цены снижали.
И текли, куда надо каналы
И в конце, куда надо, впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому, что из всех коридоров
Им, казалось сподручнее вниз.
Но при всей постоянной карикатурности, порожденной все тем же «углом зрения» (вывернув голову, из подвальной глубины), удивительна беззлобность Высоцкого. Она велика даже для «Бардовщины» в целом, и так-то бывшей далекой от привычной злости русской литературы, от ее презрения к окружающим, к тем, кто не принадлежит к избранной ложе «литературократов» и «графомановедов». Но Высоцкий словно прятал свое авторское «Я» за выпевавшимся текстом, окончательно превращал его в эпическое произведение, в то, что «пьяные поют на улице, на один мотив и, кажется, одним и тем же голосом». Это подсознательно устанавливавшееся равновесие с читателем и позволило песням Высоцкого стать всенародно известным. Распеваемым не тесными компаниями интеллигентов, а «всем советским народом» – от членов ЦК КПСС до зэков в Магаданских зонах.
Песни Владимира Семеновича стоило бы изучать нашим идеологам для формирования «истинно народной идеологии СССР». Такие идеи и так оформленная пропаганда безусловно разделялась всем народом. В песнях Высоцкого существовало приемлемое для «советских» распределение юмора и пафоса. Распределение, постоянно нарушавшееся в официальной пропаганде, где слишком нажимали на пафос, в который плохо верилось среди обшарпанных стен хрущоб.
Высоцкий не создавал мифологию, как Визбор. (И был прав в этом. Мифотворчество Визбора оказалось бесплодным и плоским. Его «советизм» измышлен потому, что под ним текла не кровь, а в лучшем случае – «гнусное что-то, похожее на «Каберне»). Высоцкий же поступал так, как и положено настоящему писателю, из тех, что остаются в памяти читателей навсегда – открывал двери своего подсознания эманациям из глубин всеобщего бессознательного. «Советизм» Высоцкого был истинным, потому что он совпал с той версией «советизма», которую для самого себя изобрел русский народ. С версией, при которой «советчина» оказывалась просто изнанкой русской души, вытащенным на поверхность дерьмом, копившимся в течение столетий и наконец-то реализовавшимся в виде унылого СССР хрущевско-брежневских времен.
Высоцкий стал символом «поздней советской эпохи» (а его творчество – квинтэссенцией «реального советизма») потому, что в своих песнях стихийно сочетал два устремления – глубинную волю «азиатского русского» к остановке времени и упрямую ненависть ко времени, которой одержимы все утопии. Всенародная любовь к Высоцкому была обеспечена именно этим двоящимся совпадением мрачно-утробных черт нашего подсознания и кондовой советскости.
Владимир Семеныч угадал и еще одну черту, специфическую именно для северорусского и среднерусского мышления – бессознательное восприятие только Руси как настоящей реальности. Все, что существует «во вне», за границами Русского Мира – иллюзия, марево, мрак и «майя». Истинная реальность – она не «где-то рядом». Она – только здесь.
Это ощущение хорошо угадали и сумели эксплуатировать коммунистические оккупанты при поздних Советах. Продолжая удерживать границы «на замке», она подкармливали глубокое и искреннее подсознательное убеждение русских – все, что существует, ограничивается границами Русской Ойкумены. Той, что до сих пор стоит на трех китах, а сверху прикрыта стеклянным куполом с намалеванным над ним Солнцем, Луной и звездами.
Советчина инстинктивно взяла на вооружение старый миф о народах Гог и Магог, изгнанных пророком Гидеоном за пределы нашей реальности. В такой ситуации «советские русские» оставались единственным обитателями «правильного», «Господнего» мира. А иностранцы пребывали за «хрустальной стеной», среди «аримаспов» и «людей с песьими головами».
Для понимания Высоцкого важно то, как он рисовал «заграницу» – это мифическое царство «иных». От выразителя глубоко народных настроений, утробных голосов, песен, идущих не «от головы», а «от желудка», ждали тотальной мифологизации чужого мира, и Высоцкий этих ожиданий не обманывал. Его иностранцы – уродливые чудовища, словно сошедшие со страниц «Крокодила», а заграничная жизнь увидена не глазами самого Высоцкого, действительно объехавшего полпланеты, а телескопическими буркалами существ, шевелящих плавниками в неизмеримой толще подводной России. Это взгляд человека, уже полностью провалившегося в трясину подвала. И поэтому любую реальность он конструирует по образцу мира кошмаров, мертвенно смыкающегося вокруг него:
На Шереметьево, в ноябре, третьего
Метеоусловия не те.
Я стою встревоженный, бледный, но ухоженный,
На досмотр таможенный в хвосте.
Стоял спокойно, чтоб не нарываться,
Ведь я спиртного лишку загрузил.
А впереди шмонали парагвайца,
Который контрабанду провозил.
Крест на груди, в густой шерсти,
Толпа как хором ахнет:
"За ноги надо потрясти,
Глядишь, чего и звякнет".
И точно, ниже живота,
Смешно, да не до смеха,
Висели два литых креста
Пятнадцатого века.
Ох, как он сетовал: "Где закон? Нету, мол.
Я могу, мол, опоздать на рейс.
Но Христа распятого в половине пятого
Не пустили в Буэнос-Айрес.
…………………………………………………
Реки лью потные: весь я тут, вот он я,
Слабый для таможни интерес,
Правда, возле щиколотки, синий крестик выколот,
Но я скажу, что это красный крест.
………………………………………………….
Я крест сцарапывал, кляня
Себя, судьбу, все вкупе,
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.
Сказал он тихо, делово
(Такого не обшаришь),
Мол, вы не трогайте его,
Мол, кроме водки - ничего,
Проверенно -- наш товарищ.
Таможня, государственная граница – это не только привычная для советского человека линия, жестко и недвусмысленно делившая «нас» и «их». Для Высоцкого это прежде всего грань бытия и небытия. Вернее так – бытия истинного и ложного. Симулякра, только подделывающегося под человеческое бытие, а на самом деле скрывающую жизнь иных, нечеловеческих существ. Только Владимир Семеныч так и не смог для себя решить – с какой стороны истина, а с какой – подделка?
* * *
«Показания Высоцкого» являются одним из оправданий русского народа в мировой истории. Столь невинными оказались ужасы русской мысли, столь незлобив оказался русский народ, что непроизвольно вспоминаешь слова Бунина, сказанные им после гибели Великой России: «Врасплох, совершенно врасплох был захвачен и российский старый дом. И что же открылось? Истинно диву надо даваться, какие пустяки открылись! А ведь захватили этот дом как раз при том строе, из которого седлали истинно мировой жупел. Что открыли? Изумительно: ровно ничего».
«Ужасы Руси» свелись к ее привычной неоформленности, хаотичности, дурной бесконечности, которая мягко засасывала каждого, чтобы тихо и медленно переварить. Трагикомедия жизни Высоцкого как раз и выражалась в постепенном осознании, охватывающем человека, увязшего в трясине, что исход у случившегося может быть только один. От оптимистической уверенности в индивидуальном выходе из русского «тупика» до меланхоличного приятия подземной Руси как неизбежности и даже метафизического дара. Дара, в котором Высоцкий увидел, что-то, чего так и не смогли разглядеть его современники, тщетно надеявшиеся на крепость подгнивших половиц Русского Дома:
Что за дом притих, погружен во мрак,
На семи лихих продувных ветрах,
Всеми окнами обратясь во мрак,
А воротами - на проезжий тракт.
…………………………………………………
В дом заходишь как все равно в кабак,
А народишко: каждый третий - враг,
Своротят скулу: гость непрошенный,
Образа в углу и те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню орал и гитару терзал
И припадочный малый, придурок и вор,
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
Кто ответит мне, что за дом такой,
Почему во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился,
Али жить у вас разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти,
Кто хозяином здесь? Напоил бы вином,
А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути
И людей позабыл.
Мы всегда так живем.
Траву кушаем, век на щавеле,
Скисли душами, опрыщавели,
Да еще вином много тешились,
Разоряли дом, дрались, вешались".
Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад.
Укажите мне место, какое искал,
Где поют, а не плачут, где пол не покат.
О таких домах не слыхали мы,
Долго жить впотьмах привыкали мы.
Испокону мы в зле да шепоте,
Под иконами в черной копоти.
И из смрада, где косо висят образа,
Я, башку очертя, шел, свободный от пут,
Куда ноги вели, да глядели глаза,
Где не странные люди, как люди живут.
Только почему-то этот выход к «не странным людям» напоминает строки, написанные другим Владимиром – Набоковым: «Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших ветвей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
Мы должны быть счастливы за Высоцкого. Он, провалившись в непредставимый мир Русского Сверхподсознательного, внезапно понял, что это-то и есть истинная реальность.
Реальность Сверх-Руси. Метафизической Родины.
Именно это. А вовсе не фальшивые фанерно-холстовые задники России исторической, «Руси советской», криво наставленные большевиками по плоской равнине бесконечной Евразии.
Высоцкий оказался очередным удачливым беглецом. «Бегуном», членом этой мистической секты, принадлежность к которой подсознательно осознают все русские. Потому что каждый из нас знает – впереди длинный и бесконечный путь. И надо быть к нему готовым. Потому что каждому будет дарована только одна дорога. Та, о которой мрачно писали Кафка и Борхес: «Эта история человека, добивающегося, чтобы его пропустили к Закону. Страж у первых врат говорит ему, что за ними есть много других и там, от покоя к покою, врата охраняют стражи один могущественнее другого. Человек усаживается и ждет. Проходят дни, годы, и человек умирает. В агонии он спрашивает: «Возможно ли, что за все годы, пока я ждал, ни один человек не пожелал войти, кроме меня?» Страж отвечает: «Никто не пожелал войти, потому что эти врата были предназначены только для тебя. Теперь я их закрою».
Высоцкий же подготовился к своему странничеству так, как, пожалуй, никто из живших в СССР за весь чудовищный ХХ век. И сделал это с легкостью, иронией и невыразимой мудростью Москаля, уверенного в том, что его можно согнуть и перегнуть, но сломать – никогда:
Прошиб меня холодный пот до косточки
И я прошел себе вперед по досточке.
Гляжу - размыли край ручьи весенние,
Там выезд есть из колеи, спасение.
Я грязью из-под шин плюю в чужую эту колею.
Эй вы, задние, делай как я,
Это значит: не надо за мной.
Колея эта только моя,
Выбирайтесь своей колеей!