Из подшивки "Русского Удода", часть 3
(
предыдущая часть)
Смотрите сами. "Романтические двадцатые" заканчиваются. Все чаще поэт срывается на крик. В стихах появляется специфическая тоскливая безнадежность, которую трудно понять не-провинциалу, не-еврею и не-поэту. Тем не менее, это так. Где-то там, уже за холмом – старые связи, былые надежды, прежние идеи о покорении литературы. Отречение от всего, что когда-то было дорого, что казалось существенным. Нет больше "летучих голландцев", нет "корсаров", лишь нарастающая истерика (кстати, именно на эту особенность стихов Багрицкого начала 30-х гг. впервые обратил внимание современный российский публицист и филолог К.Акундинов10). Как ни странно, стихи, которые советское литературоведение считало образцом, последней и высшей точкой развития поэта, сейчас попросту смешны, беспомощны. Та же поэма "ТВС", напоминающая предсмертные вопли молодого людоеда, совершенно не впечатляет. Напрашивается банальность: "он пугает, а мне не страшно...". Сразу вспоминается что-то в том же духе, но менее погруженное в мрачную серьезность (о чем писал Абрам Терц в "Блатной песне"):
Когда я был мальчишкой,
Носил я брюки-клеш,
Соломенную шляпу
И острый финский нож.
Я мать свою зарезал,
Отца свово убил,
А младшую сестренку
В колодце утопил.
Или еще пуще:
Я срок мотал,
Я зону нюхал,
Я кровь ручьями проливал....
Кстати, один исполнитель блатных песен ради смеха пел "я кровь мешками проливал". По-моему, в этом в тысячу раз больше глубины и, главное, самоиронии, нежели в "ТВС". И то, что проявления истерики у Багрицкого так похожи по накалу картонных страстей на блатную песню, тоже весьма симптоматично. Всплывает тот самый внутренний образ, архетип, тот самый "Мишка Япончик"....
А пресловутый "Февраль", в качестве "наглядного пособия" обошедший, кажется, все "антисемитские" издания и вовсе, в сущности, следует понимать аллегорически. Это поэма о том, как развивался роман провинциального еврея-стихотворца с "сине-зеленоглазой" русской литературой. Вольного согласия между ними не вышло, пришлось прибегнуть к насилию. А результат все тот же – жуткая, гнетущая пустота.
Я беру тебя
как мщенье миру
Из которого не мог я выйти!Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться, -
Может быть, моё ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
В общем-то, этим все и заканчивается с точки зрения сюжета (поэма обрывается двумя неумелыми аккордами на тему "грядущего возрождения" – но сказать больше нечего). Столкнувшись с русской литературой, точнее, с тем, что от нее осталось, Багрицкий потрясен не меньше, чем солдат императора Веспасиана, сорвавший в иерусалимском храме завесу с алтаря этих ненавистных евреев. Что ж, посмотрим, какой жуткий бог там скрывается? Но за завесой – священная пустота, "кедеш кедешим", и страшный, леденящий душу
вопрос рождается в солдатском мозгу... Этот-то вопрос и погубил впоследствии Римскую империю.
Поскольку же русская литература была своего рода религиозным движением, то, добравшись до его главных алтарей и сорвав покровы, провинциальный солдат-мародер Багрицкий точно так же задается разрушительным
вопросом. Если все так банально, так примитивно, если на вершинах мысли царит такая пустота, и весь мир русского классика сводится к "жареной картошке", клюквенной настойке из графина, к розановскому "чаю с вареньем" вместо Чернышевского, то стоит ли ради этой литературы жить? Как все великолепно виделось из провинции и каким позором и бессмыслицей все обернулось в "центре"!
Тем не менее логика
солдатского вопроса продолжает тащить нашего героя дальше. Если бог русской литературы не обнаружен, то остается два пути: либо поверить, что он куда-то ушел, оставив разрушенное святилище (и тогда следует признать потрясающую неудачу всего своего дела), либо сделать сугубо научный и гносеологический вывод – да и не было тут никаких богов! Значит, литература проста, ее легко разложить по полочкам, разъять, как труп, описать ее популярную механику и обучить литературному делу кого угодно, хоть бы и ту самую философскую обезьяну, печатающую сонеты Шекспира, или сову профессора Преображенского. И, естественно, как психически вполне здоровый человек, наш поэт выбирает именно второй путь, ведь это оправдывает его борьбу (отсюда и "собранье рабкоровского кружка" из "ТВС"). А вместе с ним и вся советская литература делает тот же выбор.... Она окончательно превращается в учреждение. Все, что происходило потом – лишь вялые попытки литераторов и всего общества выйти из накатанной колеи. Но это уже другая история.
Однако при всем желании мы не можем назвать Багрицкого творцом советского "мифа о литературе", того странного, крайне противоречивого отношения к знанию и культуре, которое царило в общественной атмосфере СССР. Этого дела поэту не пришьешь. Странная убежденность советского человека в двух совершенно противоположных вещах – что писатель превосходит обывателя, а должность эта почетна, но при этом в реальной жизни писателя надо бить по морде, чтобы не выпендривался – происходит, понятно, не от Багрицкого. Но такая идея могла родиться только в 20-е гг. Более того, это очень напоминает бытовое отношение русского крестьянина к "жиду" и к горожанину вообще (что многое объясняет на уровне чистых инстинктов). Вот так было задано все дальнейшее советское бытие.
Опять же, посмотрим на этот процесс с "социологической" точки зрения. "Титульная нация" России своей контр-культуры (и контр-элиты) не имела. Ее национальная культура была "страшно далека от народа" и погибла под ударами войн и революций. Культура "пришельцев" для титульной нации была откровенно чужда, и она отгородилась от нее "советским мифом", который так подробно и всесторонне проанализировал, сам того не желая, Д.Е.Галковский в "Бесконечном тупике". А "пришельцы" были удивлены не менее. Они рассчитывали встретить культурную среду, читателей и почитателей, радостно приветствующую новых творцов (если бы у них были танки, то они потребовали бы цветов на броню). Но если старая "элита" была далека от народа, то новая поначалу оказалась еще дальше. Единственным реальным и положительным отличием новых хозяев русской культуры было то, что они всерьез "пошли в народ". Им удалось добиться того, что давно требовалось стране: всеобщей относительной грамотности, превращения ее в индустриально-аграрную (болото "русской деревни" удалось частично осушить, хотя методы не могут у нас вызывать даже малейшего сочувствия). И результат таков: именно "новороссийской" и "западнорусской" культурой сформирован нынешний постсоветский человек, тот самый активный деятель РФ после 1991 г. Да, это, как правило, вор и мошенник, прямой потомок Бендера... Но это все же лучше, чем кровопийца. Как говорят специалисты...
Однако в начале 30-х гг. все это не могло присниться никому даже в страшном сне. А истерика Багрицкого, меж тем, все нарастает. И вот – мы уже приплыли! - описывается явление Феликса Дзержинского с его максимой: "Солги и убей".... Издевательский, по сути, комментарий Сергея Бондарина об этом этапе жизни поэта:
"В этот поздний период Багрицкому стало доступно то, чего так не хватало ему в молодости, - ощущение значительности своей судьбы, понимание того, что его биография - это и есть одна из важных тем современности"11
Действительно, куда уж важнее – тема многообещающего начала и последующей гибели в пустоте и полной духовной изоляции. Однако Бондарин продолжает свои жестокие записки, прямо-таки юродствует:
"Молодой человек двадцатых годов почувствовал себя в Багрицком. Тут была выражена духовная работа целого поколения. Поэтому-то лирика Багрицкого и стала лирикой на грани эпоса"12
Вот и весь секрет "сталинизма". Я думаю, поколение, которое в 1914-ом мобилизовали на "вторую отечественную войну", а потом шестнадцать лет выламывали за это руки и пинали сапогами, с превеликой радостью должно было встретить "милитариста" Сталина, откровенно поставившего на "покорение Европы". С выбитыми мозгами, забыв обо всем, что вело их когда-то в бой, эти люди, изобразив подобие улыбки на лицах, спешили стать комбатами и комбригами. В образе "отца народов" вдруг блеснуло что-то полузабытое, чего хотели от недавней мировой войны, что-то более близкое, чем ленинская изуверски-прищуренная "святая простота". Что же, рассудили они, пусть все это ужасно и противно, но все-таки это понятнее, это разумнее – и вдруг опять начнется новое возрождение, новое "августовское единение нации в порыве патриотизма", новые светлые мечты, в конечном счете новая "слава и величие России"?... И, кстати, "батька усатый" это доверие в какой-то мере оправдал: он смог всучить бывшим солдатам мировой войны свой суррогат патриотизма, экспансии, победоносных войн, гордости за свою страну – все то, чего общество ждало от окончания "германской кампании 1914 г.".... И он же, Сталин, произнес те самые слова, которые теперь так любят цитировать все, кому не лень – отвечая на поздравление де Голля с победой, сказал: "В конечном итоге, побеждает смерть..." Здесь тоже выражена духовная работа целого поколения. Это тоже на грани эпоса. А что же Багрицкий? Он заболевает воспалением легких, которого, впрочем, все его окружение прямо-таки садистски дожидалось. Вскоре, 16 февраля 1934 г., наступает и вожделенная смерть. В последний путь поэта провожает эскадрон любимой красной кавалерии....
Честно говоря, Багрицкий просто "поспешил" и "недотянул", если такие выражения здесь допустимы. 1934-й как раз был переломным в советской истории. Не исключено, что вскоре из архивов вытащили бы его "Суворова" и "Полководца", а самого поэта назначили основным соловьем Главного штаба РККА. Другое дело, что непрекращающаяся истерика последних 3-4 лет жизни обрекала его на репрессии 1937-го и последующих лет (эту чашу пришлось впоследствии испить его вдове) – могли приписать и неправильные связи, и троцкизм, и бухаринщину, и шпионаж в пользу Британии, ибо переводил Бернса. Но, скажем прямо, совсем скоро он пришелся бы к месту, и ему уже не нужно было бы ломаться, признавая распроклятые "чужие знамена" своими. В сорок первом, может, и его юношеские "Славяне" появились бы на первой странице "Красной звезды" или какого-нибудь "частично идеологически неподцензурного" фронтового листка:
И желчью сырой опоенный,
Трепещет Перун на столбе.
Безумное сердце тевтона,
Громовник, бросаю тебе...
Пылают холмы и овраги,
Зарделись на башнях зубцы,
Проносят червонные стяги
В плащах белоснежных жрецы.
Рычат исступленные трубы,
Рокочут рыдания струн,
Оскалив кровавые зубы,
Хохочет безумный Перун!..
Но он не дожил до этого момента и остался в истории советской литературы стукнутым пыльным мешком "революционным романтиком", чуть ли не стукачом и другом всех чекистов – был у него и свой ангел-хранитель, литературовед от ОГПУ ("...а на самом деле он шпик и следователь Чека!"; впрочем, это совсем по другому поводу и не о нем). Какая злая ирония судьбы!
Однако, если Гумилев был слишком широк для русского Киплинга, то Багрицкий тоже оказался слишком широк для шутовской роли "рапсода пролетарской революции". Именно это его добило. Начиная с момента "идеологической линьки" его литературный путь был попыткой втиснуться в узкие рамки советской поэтической тематики, и он в них, в общем, не пролез, даже сломав себя окончательно, став поэтическим инвалидом. И – удивительное дело! Беззубая старуха Романтика отомстила ему за такую измену, за "черное предательство". В школьной литературе Багрицкий оказался автором пошлой антирелигиозной агитки о жертвах скарлатины, в мире "патриотов" – русофобом, насильником и карателем, в еврейской культурной среде – "язычником" и "бардом красных комиссаров", а также, как обычно, заодно и "явным антисемитом-выкрестом". Дальше – больше. В конце 40-х гг. ему даже приписали "глумление над украинским народом". И много чего еще можно было услышать. Иными словами, перед нами резюме врага всякой позитивности, "прочности", любых твердых устоев. А был ли он таков? Нет, судя по всему – нет. Но все вокруг было слишком эфемерно, слишком абсурдно и непонятно. С самого детства.
И все навыворот,
Все – как не надо:
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево,
И детство шло....
Наоборот, вся поэзия раннего Багрицкого, "доРАППовского" – это попытка обрести то самое "спокойствие сердец", которое каждый раз возвращалось к нему в мечтах. Добиться твердой почвы под ногами, вернуть здоровье.... Его участие в революции было возможно только постольку, поскольку он ждал от нее "великого восстановления жизненной полноты" – в виде "Великой Победоносной Империи". Но этого не произошло, и поэт был тихо растерт жерновами новейшей истории.
Кстати, следующим кандидатом в русские Киплинги стал Константин Симонов, потом – может быть, Станислав Куняев (а в прозе, как известно, Проханов). Вот такова линия, идущая, как ни странно, от "русофоба" и "жида" Багрицкого. Деградация, однако, налицо.
Между тем, упомянутый мной не раз Бондарин умудрился в другом месте, в воспоминаниях об Олеше, наконец совершенно открыто, прямым текстом (!! – его книга издана в 1981 г.) высказать, даже "вывалить" все, что он вообще думал по этому поводу:
"Олеша выстроен из мечтаний своего поколения. В детстве он был потрясен зрелищем восковых фигур в паноптикуме, олицетворяющих доблесть, страдания и красоту. И мальчик сам хотел стать героем, красавцем, умирающим с раной в груди, президентом в счастливом государстве... Но сокрушительно переместилась ось.....
... Те предметы, по которым мальчик, потом студент, привык узнавать мир, перестали быть признаками действительности. Действительность другая сложилась за пятнадцать лет социальной революции. Другие вещи явились на смену куклам панпоптикума, ветке жасмина, чашке утреннего чая – вещи, в создании которых Олеша, видимо, не участвовал. И вот, смотрите, связи распались, день начинается и заканчивается, ничего не отложив в душе. Человек нищает. Олеша, еще желая стать писателем восходящего класса, пишет о чем? О черном человеке. Мозг занят мыслью о смерти и распаде"13
Все это, причем в значительно большей степени, относится и к Багрицкому, который раньше всех "одесситов" сообразил, что он, помогая уничтожить опостылевшую реальность, попал в звенящую пустоту. К которой, однако, следовало привыкнуть. Результаты нам ясны.
Мы не знаем, являлся ли поэту в предсмертном бреду предшественник большевиков, великий пропагандист и организатор, гениальный поэт Петр Пильский. Почему бы и нет? Чем эта фигура стилистически ниже Дзержинского? Тем более, что все повернулось именно так, как завещал этот "вечно пьяный циник". Поэты сыграли свою роль и в массовом порядке переквалифицировались в управдомы СП СССР. Поделив хлеб, мясо и чечевичную похлебку, сели в президиумы, в комитеты, в многочисленные кресла всевозможных органов. В СССР начался
литературный процесс... Дачники поаплодировали, встали и собрались расходиться.
"Но ни шуб, ни домов не оказалось..." (В.Розанов).
Этот случай из истории, частная биография поэта – не просто сказка о великом мошенничестве. Это, если хотите, экзистенциальная притча о прорыве художественного сознания за границы враждебной реальности. Желание вырваться из старого мира, из условностей, уйти от заранее заданных путей – это же рефрен 19 века. Ницше, Маркс, Фрейд... Чем-то следовало закончить затянувшуюся "скучную историю".
Подвернулась мировая война. На нее возлагали все надежды. Ждали победы и великого восстановления жизненной полноты. Готовились стать рапсодами героизма. А вокруг шумела скучная жизнь маленьких человечков, шпаков несчастных. Вспомним:
"Мы вышли вдвоем из Литературки. На соборной колокольне било одиннадцать. В небе вспыхивала и гасла рубиновая реклама "какао Кадбури". Под наркотической луной висела гигантская калоша акционерного общества "Треугольник". Одесса горела крашеными разноцветными лампочками "иллюзионов".... и вся напоминала большой шикарный иллюзион"14
Все это, конечно, следовало уничтожить ради грядущего возрождения и обновления. Балаган был слишком пошл, а нашим поэтам места в нем вроде бы и не было. Впрочем, их дело было нехитрое – петь песни. Настоящие дела под шумок сделали совсем другие люди. Это уже потом оказалось, что за стенами балагана был лишь сухой горячий ветер, и, собственно, ничего больше.... Это потом вулканическая лава "подземной России" затвердела и покрыла землю русской культуры слабопроницаемой коркой.... А пока – они шли "громить эстетов" (как выразилась Зинаида Шишова), и этим все было сказано. Выбор у них был: устроиться в пароходную контору приказчиком, помощником к адвокату, редактором в "провинциальную прессу", да мало ли еще кем. Но после Толстого, Герцена и Ченышевского это казалось слишком пошлым. Это не позволяло выйти за рамки. Мир литературных иллюзий готовился к последнему броску на царство реальности. Тем более, что там, за стенами балагана, по слухам, ждала иная, в тысячи раз более реальная и полная жизнь. Они были – "дети Марии", если вспомнить того же Киплинга, - вдобавок, было их слишком уж много. И хлынула лава...
Теперь мы, воспитанные такой литературой, читаем многозначительное предисловие Д.Галковского к его "Антологии советской поэзии":
"Сознательно я не ставил перед собой цели составления подобной антологии. Это произошло само собой. Мой отец на протяжении 15 лет (с конца 40-х по начало 60-х) собирал библиотеку советской поэзии. Потом он это дело забросил, стал сильно пить и умер от рака, прожив всего 50 лет. Психологически мне было очень трудно выбросить 500-600 книг, книг никому не нужных, никчёмных, загромождавших полки, но как-то мистически связанных с отцовской жизнью, такой же, в общем, никчёмной и всем мешавшей. И я решил, по крайней мере, оставить книги с дарственными надписями авторов и с многочисленными отцовскими пометками. Вот здесь, выуживая их из общей массы, я стал всё более внимательно вчитываться и даже вырывать для смеха наиболее понравившееся. Постепенно на столе накопилась целая кипа вырванных листков. Прочитав её подряд, я понял, что тут просто и в то же время полно и ярко дана суть советского мира, и, что самое страшное, я вдруг впервые ощутил тот слепящий ветер, который дул отцу в глаза всю жизнь и во многом и свёл его в могилу"
Суть смены русской культурной парадигмы оказалась проста. Сначала на поверхность вылетают наиболее горячие и светящиеся пласты подземной лавы (вот он, пресловутый миф о "романтических двадцатых"!). Они немедленно "задыхаются", охладевают, на них наползают те, что были в самом низу. Потом вся эта масса становится твердокаменной, и лишь через много лет сквозь нее начинают пробиваться первые зеленые ростки. Оказавшись на поверхности, ростки попадают в мир, где давно нет ничего живого, а неумолимый ветер вечной пустыни пытается сжечь и их. Кое-как выживает разве что перекати-поле. Отсюда полная беззащитность, закомплексованность и потенциальный "номадизм" советской литературы после 1956 г. Отсюда ее основные изобразительные элементы: своеобразная политическая ангажированность (если поэт пишет про слякотную осень, это значит, что ему надоело жить в СССР), независимость течения жизни от человеческих усилий ("чуть помедленнее, кони..."), неверие в хороший конец истории, пессимизм и мрачный эсхатологизм ("вдоль дороги лес густой с бабами-ягами, а в конце дороги той – плаха с топорами...."), желание слиться с природой, с окружающим пейзажем.... А потом – и полное молчание, разве что какие-то придыхания-бормотания, как у московских концептуалистов.
Однако в этом культурном мире нам выпало жить. Он не будет изменен уже никогда. Атака на реальность кончилась гибелью реальности. Ее давно нет. Вывод прост и банален: русская литература много лет назад совершила самоубийство. Будучи убеждена, что правильно отражает жизнь, она поставила под ружье своих волонтеров, которые бросились в бой – и оказались совсем не там, где следовало. Их карты не отражали характер местности. Где-то там, наверху, Бог решил наказать русскую литературу за пагубную самонадеянность. Вдруг, как бы невзначай, щелчок переключателя – и вместо Великой Колониальной Империи корсаров и капитанов возникает мутное царство заградотрядов, комсомольцев на картошке и серой мучительной тоски. Будем честными, даже все наши герои-одесситы, или почти все, рассчитывали на совсем другую Россию. Но она, как Китеж, в который раз опустилась на дно, исчезла. Да и была ли она? Была и есть, ведь мы-то с вами в ней живем, лишь иногда выплывая на поверхность, чтобы ритуально ужаснуться.
Если же теперь говорить о предполагаемой русской литературной контр-элите, то ей следует формироваться на отрицании этих идеалов разрушения "мифической" реальности и превосходства фантазий над действительностью. Для нас Розанов и его "чай с вареньем" должны стать выше Багрицкого, и, страшно сказать, всех хваленых советских классиков. Новая русская литература, если только она возможна, обязана научиться этому стилю превосходства над собой, над "чувством собственной важности".
Что ж, сегодня истинный мир русской культуры, преображенный взрывом революционного вулкана, стал таким, каким мы его видим. На наше счастье, опыт культурной жизни в полной пустоте оказался весьма полезен. Мы научились этому. У благополучного Запада все, по-видимому, еще впереди. Мы почему-то мечтаем о том, чтобы хоть на миллиметр приблизиться к ним. Но все уже совершилось и завершилось. Следует принять нашу пустыню и не думать о чужих. Как сказал тот самый, так и не повторенный нашими поэтами Редьярд Киплинг:
Но миру конец, и богатству конец, и земли под ногами нет,
И ты не найдешь ни кола, ни двора, когда наступит рассвет...
1 Катаев В.П. Встреча // Эдуард Багрицкий. Воспоминания современников. М., Советский писатель, 1973, с. 53
2 Гехт С. Вечера в железнодорожном клубе // Эдуард Багрицкий. Воспоминания современников. М., Советский писатель, 1973, с. 42
3 Гехт С. Указ. соч., с. 42
4 Лишина Т. Встреча с поэзией // Эдуард Багрицкий. Воспоминания современников. М., Советский писатель, 1973, с. 86
5 Бондарин С. Мой старший друг – Багрицкий // Бондарин С. На берегах и в море. М., Советский писатель, 1981, с. 359
6 Элиаде М. Космическое обновление и эсхатология // Элиаде М. Мефистофель и андрогин. СПб., Алетейя, 1998, с. 249
7 Розанова М. Маяковский и Ленин // День литературы, 1999, №8 (26)
8 Цит. по: Бондарин С. Указ. соч., с. 380
9 Там же, с. 383
10 Анкудинов К. Каприз против истерики. Опыт аналитического исследования стихотворения.// Октябрь, 1997, ? 12.
11 Бондарин С. Указ. соч., с. 357
12 Там же, с. 386
13 Бондарин С. Отяжелевший форвард // В кн: Указ. соч., с. 447
14 Катаев В. Указ. соч., с. 58