И я подошел к перилам, прочно оперся о них
локтями, скрестив на груди руки, и стал смотреть в черноту ночной реки. И
вновь позволил воспоминаниям свободно всплывать из памяти, обретать
остроту и явственность - но это были уже не видения унылой квартирки или
работы, которую я терпеть не мог, не картинки времен моего одиночества,
нет, это были другие воспоминания, которые я до сих пор подавлял.
Они приходили помимо моей воли, просто возникали сами по себе, словно я
смотрел какой-то странный фильм. Я видел, как мы вчетвером сидим на Пятой
авеню, на громадной широкой лестнице... да, на лестнице музея
"Метрополитен". Видел гигантское бело-голубое знамя в пятидесяти футах над
нами, поперек фасада. Мы сидели летним воскресным утром намного ниже
знамени, удобно расположившись на ступеньках, и ждали, когда музей
откроется. Сидели, болтали о пустяках и шутили, никуда особенно не
спешили, наслаждались солнцем и самим днем. Да, именно так.
И... ну конечно же, Гринвич-Виллидж. Мы бродили там чудесным
благоуханным вечером... с кем? С Грейс Вундерлих? Ну да, так оно и было -
мы шли себе рядом, бесцельно, сливаясь с ленивой толпой, мимо баров,
магазинчиков, кафе... и все окна и двери были распахнуты настежь, и воздух
был наполнен звучанием множества голосов.
А вот сюрприз: я быстро шагаю в полдень по тротуару Второй авеню,
воздух сырой и жаркий, тротуары переполнены прохожими. Но я иду
стремительно, рассекая толпу на тротуаре, словно рыба - чащу водорослей,
плечи изгибаются, бедра чуть покачиваются в такт ходьбе: нырнуть между
людьми, скользнуть мимо, податься вперед... Отчего же сейчас, стоя в
темноте, я улыбаюсь этому видению? Потому что это было забавно: я применял
способ, особо изученный мною, - способ быстро передвигаться в нью-йоркской
толпе. Глупо... но я улыбаюсь.
А вот я стою в очереди на тротуаре Восьмой улицы, перед кинотеатром
"Плейхауз", вместе с Ленни Хайндсмитом, приятелем-художником. Мы стоим,
засунув руки в карманы, сутулясь под тяжестью сырого, то с дождем, то с
туманом, вечера, а ждать еще двадцать минут, и мы дружно сетуем на все эти
неприятности. Скучно, занудно, не стоит того, а не пойти ли нам отсюда...
но мы не трогаемся с места. Ждем своей очереди, чтобы увидеть
восстановленный фильм, о котором я читал и слышал всю свою жизнь, который
сняли прежде, чем я родился. И, сетуя, я тем не менее продолжаю стоять, в
душе самодовольно счастливый тем, что нигде больше в мире не смог бы
сделать именно этого.
А еще - я гуляю по огромной площади у Линкольновского центра во время
перерыва с девушкой, с которой был одно время знаком, гуляю на свежем
воздухе, поглядывая на людей за стеклом на освещенной канделябрами
лестнице - некоторые из них в строгих вечерних костюмах, - и сознаю:
именно в этот, особый миг здесь - лучшее место в мире. И тут же -
воспоминание о далеко не бродвейской пьесе, даже очень далеко не
бродвейской: в заплесневелом строеньице, где-то в дебрях Ист-Сайда. Чтобы
добраться до этого здания, пришлось пробираться через затвердевшую,
слежавшуюся стену битком набитых мешков с мусором. А пьеса была дрянь,
просто чудовищная. Но... хорошую пьесу в хорошем театре можно ведь увидеть
где угодно. А вот где еще вы сможете увидеть такое великолепное скопище
мусора?
Вот я зигзагами мчусь под проливным дождем через Сорок вторую улицу,
вбегаю под навес вокзала Грэнд-сентрал, сбегаю вниз по пандусу, бегу через
роскошный, отделанный мрамором вестибюль и вниз по лестнице, попадаю в
длинный извивающийся туннель, взбегаю наверх, в вестибюль
административного здания, вылетаю из дверей и опять бегу - через улицу, к
зданию, куда я, собственно, и направлялся, - но уже почти сухой.
Справился! Я справляюсь с городом, я его побеждаю! Еду стоя в вагоне
подземки, ненавижу всей душой надписи на стенах и само это слово
"подземка", но продолжаю стоять у самой двери, прочно прижимаясь бедром к
поручню, чтобы не вытащили бумажник, определяю свою станцию не вертясь, не
выглядывая в окно, первым выскакиваю из вагона и мчусь вверх по
лестнице...
И крупная крыса трусит поздно ночью по водосточному желобу, чувствуя
себя хозяйкой города и не обращая на меня ни малейшего внимания. Полночь,
и асфальт проминается под ногами, потому что уже месяц стоит жара, и
кажется, жарко даже белым завиткам пара, сочащимся из-под крышки люка.
Ночные вопли и вой на улице, под моими окнами, далеко внизу - звуки,
которые ничем нельзя объяснить. Как назвать такие воспоминания? Может
быть, извращенными? Нравятся ли мне крысы? Сейчас, стоя у перил моста, я
не смог бы ответить на этот вопрос. Однако мне вспомнилось, как в свой
первый нью-йоркский год, во время недельных каникул, я летал в
Сан-Франциско.
Мы сидели на балконе у моего приятеля по колледжу и смотрели на
знаменитый живописный залив - день был солнечный, дул легкий ветерок, в
заливе полным-полно парусных лодок и яхт. И я кивал, соглашаясь со словами
приятеля: да, вот оно, лучшее место во всех Соединенных Штатах. Да, район
залива очарователен, впечатляющ, хоть и немного отдает праздностью, а
Норт-Бич - просто чудо. Да, тут пропасть работы и очень неплохие
экспериментальные театры. А Нью-Йорк - тошнотворный город, кишащий
преступниками и развращенными хвастунами; Нью-Йорк - по-настоящему
безнадежный город. И я кивал, и соглашался, и говорил, как я завидую его
здешней жизни. А потом на день раньше срока улетел в вотчину
круглосуточных книжных магазинов.
Когда попадаешь в Нью-Йорк молодым и начинаешь познавать его до
мельчайших подробностей, когда чувствуешь его притяжение, его растущую
хватку, когда находишь и ценишь - и еще как высоко! - то, чего больше не
найдешь нигде, потому что оно существует только здесь... О да, весьма
самоуверенное суждение, но мне наплевать, и, стоя сейчас на мосту, я
чувствовал, что знаю теперь о своем городе больше, чем знал когда-либо, и
наслаждаюсь тайным покровительственным превосходством над всеми, кто не
узнал и не постиг бесконечного разнообразия и прелести этого странного
города...