заглянул случайно в любимую книжку
Странное дело. Я так не люблю Набокова, мне так чужды все его фирменные фокусы и приемы, я так ретиво начинаю воевать, когда за столом о нем заходит разговор.
Но. Но, но, но. Одну из самых пронзительных, бесконечно трогательных, смешных, сентиментальных и волшебных книжек на свете написал именно он.
Но Пнин не слушал. Легкая зыбь, отголосок недавнего приступа, приковала
его зачарованное внимание. Ее хватило всего на несколько ударов сердца с добавочной систолой здесь и там - последнее, безвредное эхо, - она растворилась в скудной реальности, когда почтенная хозяйка вечера пригласила его за кафедру; но пока видение длилось, каким оно было ясным! В середине первого ряда он увидел одну из своих прибалтийских теток в жемчугах, кружевах и накладных белокурых буклях, надеваемых ею на все выступления знаменитого, хоть и бездарного актера Ходотова, которого она издалека обожала, пока не сошла с ума окончательно. Подле нее сидела и обмахивалась программкой, застенчиво улыбаясь, клоня гладкую темную головку и сияя Пнину нежным карим взором из-под бархатистых бровей, его мертвая возлюбленная.
Убитые, забытые, неотмщенные, неподвластные тлению, бессмертные сидели его старинные друзья, расточившись по смутному залу среди людей совсем недавних, вроде мисс Клайд, скромно вернувшейся в первый ряд. Ваня Бедняшкин, расстрелянный красными в Одессе в 1919-м за то, что отец его был либералом, весело помахал бывшему однокашнику рукой из заднего ряда. И усевшиеся понеприметней, доктор Павел Пнин и его взволнованная жена, оба немного размытые, но в целом прекрасно оправившиеся от темного их распада, смотрели на сына с такой же всепоглощающей любовью и гордостью, с какой смотрели в тот вечер 1912 года, когда на школьном празднике в честь столетия победы над Наполеоном он (мальчик в очках, такой одинокий на сцене) читал стихотворение Пушкина.
* * *
Она присела рядом и раскрыла один из принесенных ею журналов.
- Давайте смотреть картинки, Тимофей.
- Я не хочу, Джон. Вы же знаете, я не понимаю, что в них реклама, а что - нет.
- Вы успокойтесь, Тимофей, и я вам все объясню. Вот, посмотрите, - эта мне нравится. Видите, как забавно. Здесь соединены две идеи - необитаемый остров и девушка "в облачке". Взгляните, Тимофей, ну, пожалуйста, - он неохотно надел очки для чтения, - это необитаемый остров,на нем всего одна пальма, а это - кусок разбитого плота, и вот матрос, потерпевший крушение, и корабельная кошка, которую он спас, а здесь, на скале...
- Невозможно, - сказал Пнин. - Такой маленький остров и тем более с пальмой не может существовать в таком большом море.
- Ну и что же, здесь он существует.
- Невозможная изоляция, - сказал Пнин.
- Да, но... Ну, право же, Тимофей, вы нечестно играете. Вы прекрасно знаете, ведь вы согласились с Лором, что мышление основано на компромиссе с логикой.
- С оговорками, - сказал Пнин. - Прежде всего, сама логика...
- Ну хорошо, боюсь, мы отклонились от нашей шутки. Вот, посмотрите на картинку. Это матрос, а это его киска, а тут тоскующая русалка, она не решается подойти к ним поближе, а теперь смотрите сюда, в "облачка" – над матросом и киской.
- Атомный взрыв, - мрачно сказал Пнин.
- Да ну, совсем не то. Гораздо веселее. Понимаете, эти круглые облачка изображают их мысли. Ну вот мы и добрались до самой шутки. Матрос воображает русалку с парой ножек, а киске она видится законченной рыбой.
- Лермонтов, - сказал Пнин, поднимая два пальца, - всего в двух стихотворениях сказал о русалках все, что о них можно сказать. Я не способен понять американский юмор, даже когда я счастлив, а должен признаться...
Трясущимися руками он снял очки, локтем отодвинул журнал и, уткнувшись в предплечье лбом, разразился сдавленными рыданиями.
Она услышала, как отворилась и захлопнулась входная дверь, и минуту спустя Лоренс с игривой опаской сунулся в кухню. Правой рукой Джоан отослала его, левой показав на лежавший поверх пакетов радужный конверт. Во вспыхнувшей мельком улыбке, содержался конспект письма; Лоренс сграбастал письмо и, уже без игривости, на цыпочках вышел из кухни.
Ненужно мощные плечи Пнина по-прежнему содрогались. Она закрыла журнал и с минуту разглядывала обложку: яркие, как игрушки, школьники-малыши, Изабель и ребенок Гагенов, деревья, отбрасывающие еще бесполезную тень, белый шпиль, вайнделлские колокола.
- Она не захотела вернуться? - негромко спросила Джоан. Пнин, не отрывая лба от руки, начал пристукивать по столу вяло сжатым кулаком.
- Ай хаф нафинг, - причитал он между звучными, влажными всхлипами. -
Ай хаф нафинг лефт, нафинг, нафинг!
* * *
Русские эмигранты - либералы и интеллигенты, покинувшие Россию в начале 20-х, толпами слонялись по дому. Их можно было обнаружить во всяком пятнышке крапчатой тени, - сидящими на деревенских скамьях, беседуя об эмигрантских писателях: Алпатове, Бунине, Сирине; лежащими в качающихся гамаках с воскресным номером русской газеты поверх лица (традиционная защита от мух); пьющими на веранде чай с вареньем; бродящими по лесу в раздумьях о съедобности местных поганок.
Самуил Львович Шполянский, крупный, величественно спокойный старый господин, и маленький, возбудимый, заикающийся граф Федор Никитич Порошин - оба были около 20 года членами одного из тех героических Краевых правительств, что создавались в русской глуши горстками демократов для отпора диктатуре большевиков, - прогуливались в сосновых аллеях, обсуждая тактику, которую надлежало принять на ближайшем объединенном заседании Комитета Свободной России (основанного ими в Нью-Йорке) с иной антикоммунистической организацией, помоложе. Из беседки доносились приглушенные белой акацией обрывки жаркого спора между профессором Болотовым, преподававшим историю философии, и профессором Шато, преподававшим философию истории: "Реальность – это долговременность!" - бухал один из голосов, Болотова; - "Никак нет! - восклицал другой. - Мыльный пузырь так же реален, как зуб ископаемого!"
Пнин и Шато, оба родившиеся в конце девяностых годов девятнадцатого столетия, были, сравнительно с прочими, юноши. Другие мужчины в большинстве уже перевалили за шестьдесят и устало тащились дальше. Напротив, некоторым дамам, графине Порошиной, например, и мадам Болотовой было всего лишь под пятьдесят и, благодаря гигиенической атмосфере Нового Света, они не только сохранили, но и усовершенствовали свою привлекательность. Кое-кто из родителей привозил с собою детей - здоровых, рослых, вялых, трудных американских детей студенческого возраста, не чувствующих Природы, не владеющих русским и не имеющих ни малейшего интереса к тонкостям родительского происхождения и прошлого. Казалось, что они пребывали в "Соснах" в телесной или духовной плоскости, нигде не пересекавшей ту, в которой обитали их родители: временами переходя из своего мира в наш сквозь некое межпространственное мерцание, отвечая резкостью на добродушную русскую шутку или участливый совет, и вновь расточаясь в воздухе, всегда отчужденные (так что родителям начинало казаться, будто они дали жизнь поколению эльфов) и предпочитавшие любой купленный в Онкведо продукт, любую консервную банку восхитительной русской снеди, которой Куки потчевали гостей на продолжительных, громогласных обедах, задаваемых на крытой веранде. С великой печалью говорил Порошин о своих детях (второкурсниках Игоре и Ольге): "Мои близнецы повергают меня в отчаяние. Когда я встречаюсь с ними - за обедом или завтраком - и пытаюсь им рассказать об интереснейших, увлекательнейших вещах, скажем, о выборном самоуправлении на русском Крайнем Севере в семнадцатом веке или, к примеру, что-то из истории первых медицинских школ в России, - есть, кстати, превосходная монография Чистовича об этом, изданная в 1883 году, - они попросту разбегаются по своим комнатам и включают там радио".