Автор: d_olshansky 2009-10-25 23:36 Оригинал: http://d-olshansky.livejournal.com/42181.html

случайно заглянул в любимую книжку

          
Странное дело. Я так не люблю Набокова, мне так чужды все его фирменные фокусы и приемы, я так ретиво начинаю воевать с ним, когда за столом о нем заходит разговор. 

Но. Но, но, но. Одну из самых пронзительных, бесконечно трогательных, смешных, сентиментальных и волшебных книжек на свете написал именно он.

Но Пнин не слушал. Легкая зыбь, отголосок недавнего приступа, приковала
его зачарованное внимание. Ее хватило всего на несколько ударов сердца с
добавочной систолой здесь и там -- последнее, безвредное эхо, -- она
растворилась в скудной реальности, когда почтенная хозяйка вечера пригласила
его за кафедру; но пока видение длилось, каким оно было ясным! В середине
первого ряда он увидел одну из своих прибалтийских теток в жемчугах,
кружевах и накладных белокурых буклях, надеваемых ею на все выступления
знаменитого, хоть и бездарного актера Ходотова, которого она издалека
обожала, пока не сошла с ума окончательно. Подле нее сидела и обмахивалась
программкой, застенчиво улыбаясь, клоня гладкую темную головку и сияя Пнину
нежным карим взором из-под бархатистых бровей, его мертвая возлюбленная.
Убитые, забытые, неотмщенные, неподвластные тлению, бессмертные сидели его
старинные друзья, расточившись по смутному залу среди людей совсем недавних,
вроде мисс Клайд, скромно вернувшейся в первый ряд. Ваня Бедняшкин,
расстрелянный красными в Одессе в 1919-м за то, что отец его был либералом,
весело помахал бывшему однокашнику рукой из заднего ряда. И усевшиеся
понеприметней, доктор Павел Пнин и его взволнованная жена, оба немного
размытые, но в целом прекрасно оправившиеся от темного их распада, смотрели
на сына с такой же всепоглощающей любовью и гордостью, с какой смотрели в
тот вечер 1912 года, когда на школьном празднике в честь столетия победы над
Наполеоном он (мальчик в очках, такой одинокий на сцене) читал стихотворение
Пушкина.


  Она присела рядом и раскрыла один из принесенных ею журналов.
-- Давайте смотреть картинки, Тимофей.
-- Я не хочу, Джон. Вы же знаете, я не понимаю, что в них реклама, а
что -- нет.
-- Вы успокойтесь, Тимофей, и я вам все объясню. Вот, посмотрите, --
эта мне нравится. Видите, как забавно. Здесь соединены две идеи --
необитаемый остров и девушка "в облачке". Взгляните, Тимофей, ну,
пожалуйста, -- он неохотно надел очки для чтения, -- это необитаемый остров,
на нем всего одна пальма, а это -- кусок разбитого плота, и вот матрос,
потерпевший крушение, и корабельная кошка, которую он спас, а здесь, на
скале...
-- Невозможно, -- сказал Пнин. -- Такой маленький остров и тем более с
пальмой не может существовать в таком большом море.
-- Ну и что же, здесь он существует.
-- Невозможная изоляция, -- сказал Пнин.
-- Да, но... Ну, право же, Тимофей, вы нечестно играете. Вы прекрасно
знаете, ведь вы согласились с Лором, что мышление основано на компромиссе с
логикой.
-- С оговорками, -- сказал Пнин. -- Прежде всего, сама логика...
-- Ну хорошо, боюсь, мы отклонились от нашей шутки. Вот, посмотрите на
картинку. Это матрос, а это его киска, а тут тоскующая русалка, она не
решается подойти к ним поближе, а теперь смотрите сюда, в "облачка" -- над
матросом и киской.
-- Атомный взрыв, -- мрачно сказал Пнин.
-- Да ну, совсем не то. Гораздо веселее. Понимаете, эти круглые облачка
изображают их мысли. Ну вот мы и добрались до самой шутки. Матрос воображает
русалку с парой ножек, а киске она видится законченной рыбой.
-- Лермонтов, -- сказал Пнин, поднимая два пальца, -- всего в двух
стихотворениях сказал о русалках все, что о них можно сказать. Я не способен
понять американский юмор, даже когда я счастлив, а должен признаться... --
Трясущимися руками он снял очки, локтем отодвинул журнал и, уткнувшись в
предплечье лбом, разразился сдавленными рыданиями.
Она услышала, как отворилась и захлопнулась входная дверь, и минуту
спустя, Лоренс с игривой опаской сунулся в кухню. Правой рукой Джоан
отослала его, левой показав на лежавший поверх пакетов радужный конверт. Во
вспыхнувшей мельком улыбке, содержался конспект письма; Лоренс сграбастал
письмо и, уже без игривости, на цыпочках вышел из кухни.
Ненужно мощные плечи Пнина по-прежнему содрогались. Она закрыла журнал
и с минуту разглядывала обложку: яркие, как игрушки, школьники-малыши,
Изабель и ребенок Гагенов, деревья, отбрасывающие еще бесполезную тень,
белый шпиль, вайнделлские колокола.
-- Она не захотела вернуться? -- негромко спросила Джоан.
Пнин, не отрывая лба от руки, начал пристукивать по столу вяло сжатым
кулаком.
-- Ай хаф нафинг, -- причитал он между звучными, влажными всхлипами. --
Ай хаф нафинг лефт, нафинг, нафинг!
 Русские эмигранты -  либералы  и интеллигенты,  покинувшие  Россию  в  начале  20-х,   толпами слонялись  по  дому. Их можно  было обнаружить во  всяком пятнышке крапчатой
тени, -- сидящими на деревенских скамьях, беседуя об эмигрантских писателях:
Алпатове, Бунине, Сирине; лежащими в качающихся гамаках с воскресным номером
русской газеты поверх лица (традиционная защита от мух); пьющими на веранде
чай с вареньем; бродящими по лесу в раздумьях о съедобности местных поганок.
Самуил Львович Шполянский, крупный, величественно спокойный старый
господин, и маленький, возбудимый, заикающийся граф Федор Никитич Порошин --
оба были около 20 года членами одного из тех героических Краевых
правительств, что создавались в русской глуши горстками демократов для
отпора диктатуре большевиков, -- прогуливались в сосновых аллеях, обсуждая
тактику, которую надлежало принять на ближайшем объединенном заседании
Комитета Свободной России (основанного ими в Нью-Йорке) с иной
антикоммунистической организацией, помоложе. Из беседки доносились
приглушенные белой акацией обрывки жаркого спора между профессором
Болотовым, преподававшим историю философии, и профессором Шато,
преподававшим философию истории: "Реальность -- это долговременность!" --
бухал один из голосов, Болотова; -- "Никак нет! -- восклицал другой. --
Мыльный пузырь так же реален, как зуб ископаемого!"
Пнин и Шато, оба родившиеся в конце девяностых годов девятнадцатого
столетия, были, сравнительно с прочими, юноши. Другие мужчины в большинстве
уже перевалили за шестьдесят и устало тащились дальше. Напротив, некоторым
дамам, графине Порошиной, например, и мадам Болотовой было всего лишь под
пятьдесят и, благодаря гигиенической атмосфере Нового Света, они не только
сохранили, но и усовершенствовали свою привлекательность. Кое-кто из
родителей привозил с собою детей -- здоровых, рослых, вялых, трудных
американских детей студенческого возраста, не чувствующих Природы, не
владеющих русским и не имеющих ни малейшего интереса к тонкостям
родительского происхождения и прошлого. Казалось, что они пребывали в
"Соснах" в телесной или духовной плоскости, нигде не пересекавшей ту, в
которой обитали их родители: временами переходя из своего мира в наш сквозь
некое межпространственное мерцание, отвечая резкостью на добродушную русскую
шутку или участливый совет, и вновь расточаясь в воздухе, всегда отчужденные
(так что родителям начинало казаться, будто они дали жизнь поколению эльфов)
и предпочитавшие любой купленный в Онкведо продукт ­ любую консервную банку
­ восхитительной русской снеди, которой Куки потчевали гостей на
продолжительных, громогласных обедах, задаваемых на крытой веранде. С
великой печалью говорил Порошин о своих детях (второкурсниках Игоре и
Ольге): "Мои близнецы повергают меня в отчаяние. Когда я встречаюсь с ними
-- за обедом или завтраком -- и пытаюсь им рассказать об интереснейших,
увлекательнеших вещах, скажем, о выборном самоуправлении на русском Крайнем
Севере в семнадцатом веке или, к примеру, что-то из истории первых
медицинских школ в России, -- есть, кстати, превосходная монография
Чистовича об этом, изданная в 1883 году, -- они попросту разбегаются по
своим комнатам и включают там радио".